ОТЧАЯННЫЕ. ЧАСТЬ ВТОРАЯ

«…в каждом из нас есть  что-то
такое - хоть кричи, хоть плачь, а с этим не совладать. Мы такие как есть,  и
ничего тут не поделаешь. Знаешь, как та птица в  старой  кельтской  легенде:
бросается грудью на терновый шип и с пронзенным  сердцем  исходит  песней  и
умирает. Она не может иначе, такая ее судьба. Пусть мы  и  сами  знаем,  что
оступаемся, знаем даже раньше, чем сделали первый шаг, но ведь это  сознание
все равно ничему не может помешать, ничего не может изменить, правда? Каждый
поет свою песенку и уверен, что никогда мир  не  слышал  ничего  прекраснее.
Неужели ты не  понимаешь?  Мы  сами  создаем  для  себя  тернии  и  даже  не
задумываемся, чего нам это будет стоить. А потом только и остается терпеть и
уверять себя, что мучаемся не напрасно.
   - Вот этого я и не понимаю. Мучений. - Он  опустил  глаза,  посмотрел  на
маленькую руку - она так нежно поглаживала его  по  руке,  и  от  этого  так
нестерпимо больно. - Зачем эти мучения, Мэгги?
   - Спроси Господа Бога, Ральф, - сказала Мэгги. - Он-то  знаток  по  части
мучений, не так ли? Это он сотворил нас такими. Он сотворил наш  мир.  Стало
быть, он сотворил и мучения»

Колин Маккалоу, «Поющие в терновнике»

***

- Девять семерок!
- Шесть троек!
- Врешь!
- Вру? Я?! Да чтоб мне быть ящерицей!
- Тогда покажи!
- Покажи сама! Ты первая говорила!
Пухленькая девчушка лет пяти насупленно посмотрела на своего противника. Взгляд этот показался противнику странно знакомым и он невольно усмехнулся.
- Ну так что? Открывай!
- Открывает не тот, кто первый говорил, а кого обвинили во лжи!
- А вот и нет!
- А вот и да!
- А вот и нет!
- А вот и да! Я дедушке пожалуюсь! – выдало последний аргумент несговорчивое дитя.
- Дядя Диего, зачем вы с ней играете? – покачал головой высокий, темноволосый паренек лет двенадцати, наблюдавший за игрой, - она же всегда жульничает! А потом сваливает на других!
Его сестренка надула губы, явно собираясь зареветь.
- А дедушка об этом знает? – с интересом спросил её противник у мальчика.
- Конечно. Дедушка сам её и научил!
Диего захохотал и повалился навзничь на ковер. Потом перекатился назад через плечо и, плавно перетекая из одного положения в другое, встал на ноги. Потянулся. Мальчик следил за ним завистливым взглядом.
- Я пошел в бассейн. Кто со мной?
Дети живо вскочили и, с визгом обгоняя друг друга, помчались по залитой солнцем лужайке. Обиды были забыты, так же, как и неудавшаяся игра. Как Диего завидовал юным охламонам! Ему бы тоже хотелось забыть – ооо, больше всего на свете! Забыть всё – и начать жить с чистого листа, двенадцатилетним балбесом…
А особенно ему хотелось забыть прошедший год.
Поначалу он действительно мало что помнил, но семейный врач Хорхе Рамиреса уверял, что это временно и память восстановится. Она и восстановилась, холера её забери, такую память…вспомнилось всё – Аранда, тюрьма, побег, Маккарти…и Шел. И даже слова на бетонном полу, слова, написанные кровью – и они вспомнились.
«…me aburrire por tu…»
Наверное, там, где ты сейчас, Шел, ты не скучаешь. Где бы ты ни был. На том свете уж точно скучать не приходится. А в том, что Шелдон там, сомнений, к сожалению, не было никаких…

Ты можешь.
Много раз эти слова говорили Элю его друзья. Фидео, Лоренцо, Хорхе. Да, Рамирес тоже стал ему другом. Он спрятал его от клана Барийо и от полиции и не дал им снова засадить Эля за решетку. По закону он по-прежнему считался беглым преступником. Марьячи готов был вернуться в тюрьму – ему было просто всё равно – но друзья его решили иначе.
ФБР не нашло Маккарти в его логове. Он ускользнул – а ни одна из его жертв уже не могла ничего рассказать. Мог бы рассказать Эль – но он был на нелегальном положении, и придти в ФБР означало сдаться. Он поведал о своем заключении Рамиресу, а сам принялся за поиски. Друзья помогали ему.
Эль был уверен, что Маккарти сбежал, прихватив с собой Шелдона, как наиболее ценный объект. Много месяцев, обходясь минимумом еды и сна, Марьячи искал. Он довел себя до полного изнеможения, но всё было напрасно. Маккарти как в воду канул, а вместе с ним исчез и Шел…
А потом, однажды утром, в комнатенку захудалой гостиницы, где обитал Эль, пришли Рамирес, Фидео и Лоренцо. Все трое. Марьячи знал, что до конца жизни не забудет этот страшный миг. Потому что уже по одному тому, что они пришли втроем – а потом и по их лицам – он понял всё без слов…
Вот тогда он и услышал это впервые.
Ты можешь. Ты можешь, Эль.
Рамирес повторил это несколько раз, словно убеждал не только исхудалого, измученного человека с болезненно горящими глазами, но и самого себя.
Как он умер? Эль хотел знать только это. Последняя грань, отделяющая его от безумия – он хотел её перейти, но ему не позволили. Друзья не сказали ему тогда, как умер Шелдон Сэндз. Они пришли втроем, чтобы забрать Марьячи из этой гостиницы и отвезти в безопасное место, где он сможет придти в себя. Так они и поступили, потому что были людьми решительными и отважными – под стать Элю.
Марьячи почти и не сопротивлялся – он уже плохо понимал, что с ним происходит. У него начался бред.
Позднее Рамирес пригласил знакомого врача, который был ему кое-чем обязан, поэтому можно было не бояться, что он пойдет в полицию. Врач же поставил диагноз почти сразу – менингит и достаточно ясно объяснил, что Эль умрет, если не отвезти его в больницу.
Но Эль не умер. Друзья не отходили от него, как когда-то он сам не отходил от Шелдона и постепенно дело пошло на поправку. Врач строго-настрого запретил волновать больного и говорить с ним о вещах, приведших к срыву – но когда Марьячи наконец пришел в себя, он долго не мог вообще понять, где он находится и что с ним случилось. Организм, спасаясь от безумия, сам заблокировал тяжкие воспоминания.
Музыкант пролежал месяц и, поднявшись, был похож на выходца с того света – жалкая тень былого Эля Марьячи. Он больше не прикасался к гитаре. Он не мог – почему-то – без содрогания видеть солнечный закат. Ощущение уходящего в небытие дня такой болью отдавалось в душе, что Эль готов был выть от тоски, как собака. Иногда, без всякой причины, слезы душили его, и он плакал, спрятавшись где-нибудь от посторонних глаз. Эль понимал, что он был тяжело болен и всё это – последствия болезни, но от этого было не легче. И слезы тоже не приносили облегчения. Они просто текли – медленные, тяжкие, как свинец и Марьячи впервые подумал, что вот так, наверное, плачут старики, осознавая, что жизнь прошла и ничего, ничего уже не вернешь…
Он не мог понять, отчего это всё с ним происходит – пока не начали возвращаться воспоминания. И вот, проснувшись однажды утром, Эль наконец восстановил полную картину случившегося. И теперь, наконец, он понял, откуда эти слезы, кого он оплакивал.
В жизни Марьячи потерял стольких близких что полагал, будто можно приобрести к этому привычку. Всякий раз, теряя друга – да что там, даже после гибели жены и дочери! – он поступал одинаково. Замыкался, закрывал своё сердце от скорби, отодвигал её от себя, как будто она была чем-то, что его не касалось. Знал, что если он этого не сделает – будет мучаться недели, месяцы – может быть, даже годы, как после смерти Домино. Неоплаканная, не пережитая боль проваливалась в подсознание, собираясь там черными, грозовыми тучами и копилась, копилась…
Смерть Шелдона стала последней каплей.
«Я не смог, не смог его уберечь…я никого не могу уберечь…»
Как же он умер, худенький, отчаянно смелый и отчаянно же упрямый агент ЦРУ, которого Эль выходил и полюбил, как брата, как друга, как собственное дитя?
Марьячи одновременно и хотел знать и боялся этого знания. Хотя он с самого начала понимал, что смерть ходит по пятам за Шелдоном и что он обречен – Эль не мог с этим смириться. Наверное, это самое страшное в мире – видеть, что близкий тебе человек идет навстречу своей гибели – и осознавать, что это его выбор, и ты ничем не можешь помочь. Только быть рядом – до конца – и оплакать его и помнить…помнить всегда. Вот только для всего этого в Марьячи было недостаточно смирения, и поэтому боль не отпускала его. Он не мог смириться с тем, что Шелдона больше нет…
Склонный к самобичеванию, Эль постоянно обвинял себя. Что он сделал не так, что? Быть может, окажись он умнее – и Шелдона можно было бы спасти…быть может, надо было забрать его и уехать из страны, быть может…ох, Эль, да что теперь говорить. Его нет, его больше нет! О Боже, как же темно…
Никто не мог помочь Марьячи. Друзья были рядом, но в то же время – бесконечно далеко…они спасли от гибели только его тело – а душа всё равно умирала. Эль был благодарен Рамиресу, Фидео и Лоренцо. Они старались изо всех сил – как когда-то он сам старался оживить угасшую душу Сэндза…но, как и ему тогда, друзьям не под силу было снова зажечь в нем радость и жажду жизни.
Днем, когда светило солнце, мучения немного ослабевали – Эль находил себе какое-нибудь занятие и на время забывал о боли, отвлекался от неё. Но подступал вечер – и тоска и боль возвращались. Марьячи не мог понять – почему так? За что Господь карает его? Почему пресекает малейшую возможность обрести счастье? Неужели он настолько скверный человек, что недостоин даже крупицы той радости, что дается всем людям? А ведь люди тянулись к Элю, они любили его! И он их не отталкивал – он тоже жаждал любить. Одиночество измучило его, иссушило сердце и душу. Но каждая его попытка сблизиться с кем-то заканчивалась провалом. Люди не просто его оставляли – они погибали.
О, насколько было бы легче, если бы они просто бросали Эля, уходили в сторону, растворялись в потоке жизни! Если бы он знал – где-то они есть, живые…и, наверное, обрели счастье, пусть и без него. Но и такого утешения было не дано ему. Всё, что было дано – это беспощадное знание – те, кто любит Эля Марьячи, погибают. И хорошо ещё, если легкою смертью…
Вот и Шелдон тоже…ох, какая мука – снова и снова мыслями возвращаться к нему! Словно в теле засел зазубренный наконечник копья – сколько ни тяни его наружу, не вытащишь, а боль не отпускает ни днем, ни ночью…
Зачем он не ушел, зачем полез в тюрьму за ним, Элем? И безжалостный внутренний голос отвечал, говорил правду:
«Он хотел тебя спасти. Он любил тебя»
«Но мне было бы лучше умереть самому – а он пусть бы жил…для чего я спас его – чтобы увидеть его смерть? За что, почему он так поступил?»
«Наверное, твоя жизнь была для него дороже собственной. Это был его выбор, так поступить. Ты не мог и не имел права указывать ему, как распорядиться своей жизнью. На это никто не имеет права – даже любящий. Свобода, Эль! Ты ведь всегда ценил её…свобода жить – и свобода умереть»
«Но теперь мне без него – мука в сто крат горшая…»
«А для него, быть может, мукой было жить, осознавая, что он обязан тебе жизнью – а сам тебя не уберег. Скажи, разве ты хотел бы умереть сам – а он бы остался здесь и страдал так, как сейчас ты страдаешь? Хотел бы ты этого? Ты ведь знал его, знал, какой он. Такие люди, раз привязавшись к кому-то, разлюбить уже не могут – для них это равносильно смерти…вот и выходит, что сам бы ты красиво погиб, а он был бы обречен на каждодневную пытку – как ты сейчас. Подумай об этом, Эль…»
Эль честно пытался думать. Но боль потери была ещё слишком свежа для подобных размышлений. Он молился – но и молитва не приносила ему обычного утешения. Словно бы небеса опустели и напрасно было к ним взывать. Лишь одно оставалось у Марьячи – это надежда, что когда-нибудь боль всё же стихнет. Он даже почти знал, что она стихнет – ведь утихла же боль от потери Каролины и Анхелики. Как он любил их – больше всего на свете, больше самого себя! Но прошло время – и боль стихла. Время всё лечит.
Всё, кроме воспоминаний…и новая привязанность не означает, что старая забыта и похоронена. А теперь вот и ещё одна привязанность Эля легла в могилу на кладбище его души. Он даже видел его во сне однажды. Видел свою душу. Черное, выжженное пепелище и только кресты, кресты…одни могилы тех, кого он любил. А самих их нет и бесполезно взывать к ним – как бесполезно взывать к небесам.
Эль подошел к окну гостиной. Дети резвились на мелководье бассейна. Хорошо бы и вправду пойти к ним и забыться, отвлечься от тяжких дум, которые с неумолимостью парового катка наезжали на душу, грозя раздавить её своей тяжестью. Но раз зацепившись за них, он уже не мог остановиться…к счастью, Марьячи не любил спиртное и всегда находил недостойным топить свои горести в бутылке – иначе давно уже спился бы. Пьют лишь те, кто боится взглянуть своей боли в лицо, уходят от неё, всеми силами стараются её заглушить – так считал Эль. Этот путь не для него. Боль всё равно вернется – она всегда возвращается…это не выход. Марьячи привык грудью встречать удары судьбы, как бы жестоки они ни были – и в глубине души даже гордился этим. Гордился, что ничто не может его сломить, что он как степная трава – лишь гнется под самыми жестокими ветрами, но когда ветер стихает – выпрямляется и всё ей нипочем. Никто и никогда ещё не слышал, чтобы ветер сломал степную траву. Так же и Эль – он просто сказал себе однажды, что не сломится, что бы ни случилось. Не сломится он и сейчас – лишь согнется под страшным грузом, под смертью Шелдона. Но не сломится. Переживет. Даже эту смерть.
- Врешь, не возьмешь…- прошептал Марьячи в тиши гостиной и стиснул зубы, чувствуя, как слезы снова струятся по лицу. Ну и пусть, - не возьмешь, не возьмешь…я не сдамся, слышишь? Не сдамся, ни за что…
Резко оттолкнувшись ногами от пола, он перескочил через подоконник и, в два прыжка достигнув бассейна, плюхнулся в него, подняв тучу брызг. Дети завизжали от восторга.
- Дядя Диего, ты будешь купаться в одежде?
- В этом самый кайф! – крикнул Эль и рывком послал своё тело на глубину. Вынырнул, подгреб к мелководью, подхватил девочку на плечи, - держись крепче, Пакита!
- А меня?! – мигом растеряв всю свою двенадцатилетнюю взрослость, завопил мальчик, повисая на Эле, - дядя Диего, ну пожалуйста!
Тот засмеялся. Дети эти были внуками Хорхе Рамиреса – Марьячи присматривал за ними, пока жил на этой вилле. Всего какой-то год назад погиб их отец…и, мгновенно разгадав своими чуткими детскими сердечками всю боль Эля, которая была так сродни их боли, они полюбили его до беспамятства, без оглядки и сомнений – как только умеют любить дети. Он тоже по своему привязался к ним и был бы рад, если бы кроме них ему вообще не приходилось ни с кем общаться. Только эти малыши могли, увидев Эля плачущим, безошибочно понять, нужно ли уйти и оставить его одного – или наоборот, прижаться, обнять без слов…они не спрашивали, что с ним – да и какая, в сущности, разница? Эта боль была знакома им и терзала их не меньше, чем его, взрослого мужчину. И это их сближало и уравнивало. Перед этими детьми Элю не надо было изображать, какой он сильный и как хорошо держится, не нужно было терпеть сочувственные взгляды, которые хуже острых ножей. Горе его не скапливалось в душе, оно могло изливаться свободно – и в этом был залог исцеления.
А пока он с наслаждением возился с детьми в бассейне и теплая, ласковая вода смывала с его лица слезы…и даже если они ещё и продолжали литься из глаз Эля – это было уже незаметно.